Принцип лирико-романтического постижения человека и мира у Евгения Гуцала

  

Позволю спросить: у Тараса Шевченко и Леси Украинки - есть литература о селе и литература о городе? У Михаила Коцюбинского и Василия Стефаника - так же? А у А. Пушкина, Л. Толстого, Ф. Достоевского? По отношению к ним эти вопросы выглядят минимум курьезно. А вот у нас теперь действительно есть «литература о селе» - и это звучит вовсе не курьез. Не произошло ли это потому, что мы суживаем как понятие села, так и понятие литературного героя из села?

 Мы склонны рассматривать и село, и сельского героя, в суженном аспекте, а именно - в плане производственном, в плане обнаженных социальных связей, а эмоции человеческие неминуемо привязываем к этому производственному плану, к плану обнаженных социальных связей. Очевидно, в этом есть естественная закономерность и в то же время - обедненная трактовка человеческой личности и обстоятельств ее бытия, отсюда и - «литература о селе». «Производственная тема» - почти то же, что и «проблемная литература». В оценке произведения следует непременно исходить из того, что оно - явление искусства. Если же написанное не отвечает этим критериям, кому же нужно оно? Ведь неудачное произведение - всегда компрометация литературы. У нас уже много набралось таких компрометаций, и здесь количество, к которому мы стремились и до сих пор стремимся, никак не переходит в качество.

Я считал и считаю, что героев отрывать от социального содержания их жизни нельзя. Человек очень конкретен в своем бытии, и игнорировать эту конкретику противопоказано для кого-либо. У разных писателей мера социального содержания жизни их героев (эта конкретика жизни) не одинакова, и это обстоятельство можно объяснять по-разному. Возможно, мои герои, и в самом деле, погружены в «мир внутренний», в «собственную душу», они «рефлектируют», но, мне кажется, они таки связаны с внешними обстоятельствами, которые активно отражаются и в мире внутреннем», и в «душе». Герои живут энергией не так импульсов своей психики, энергии сознания или подсознания, как скорее генерируют в своем естестве энергию мира и свою собственную, выступая составляющей этого мира. Недавно перечел повесть «Двое на святую любовь», написанную больше десяти лет тому назад, и убедился, что герой повести Иван Поляруш действительно-таки рефлектирует, рефлектирует много, больше всех других моих героев. Но дело в том, что когда-то я и ставил себе за цель выписать такой рефлектирующий индивидуум, пытался схватить в чем-то последовательный, а в чем-то и непоследовательный ход его эмоций, проникнуть в противоречивую атмосферу его мыслей и поступков.

Иван Поляруш для меня - не запрограммированный робот, что не отклоняется от шаблонной программы, а человеческий тип в становлении, в формировании, он доходит осознание важных жизненных принципов ценой отрицания других. Он рождается как личность, но никоим образом не перерождается. Это диалектический противоречивый литературный герой, который сознательно подходит к своим личным качествам, автоматически возвышаясь к качествам общественным. Считал и считаю, что эту повесть таки критиковали очень и очень несправедливо. Теперь жалею только о том, что «Двое на святую любовь» не написано технически более ловко, здесь речь не всегда насыщенна объективным материалом так, как хотелось бы, ей недостает желаемой консистенции. - Написанные Вами повести «Школьный хлеб», «Сельские учителя», «Семейный очаг», - это, я считаю этапные в истории украинской литературы произведения. В них поставлены острые морально-этические проблемы. Но сознательно ли Вы шли на заострение в художественных характерах этих проблем, почувствовали ли Вы интуитивно их? Что послужило толчком для написания этих повестей? - Вы, Михаил Григорьевич, вышеназванные повести считаете «этапными в истории украинской литературы». Ваше мнение- важно, почетное для меня.

 Я сам серьезно относился и отношусь к этим повестям, особенно же - к «Семейному очагу», который, сначала появился в сокращенном варианте в журнале «Днепр», впоследствии вошел в сборник моих повестей, где уже было под названием «Мать своих детей», такое далекое от первоначального замысла. Как Вам известно, повесть-дилогия «Школьный хлеб» и «Сельские учителя» отдельной книжкой увидели мир лет через десять после публикации в журнале «Отчизна» (на это время уже были отдельные издания повести-дилогии на русском языке, белорусском, а также некоторые другие). То позвольте спросить: что же это за «этапные в истории литературы произведения», которые имеют такую «благосклонную» встречу? Если Вы их считаете такими, да еще я лично буду считать, да еще кто-то - этого маловато для признания такого регистра. А когда их такими считает вся критика (или наиболее значимая часть), вся литература (или наиболее значимая часть) - тогда другое дело. Такие признания встречаем в русской литературе - Белов, Астафьев, Распутин. У нас за прошедшие времена, о которых здесь идет речь, больше всего, скажем, такое признание заслуживал Григорий Тютюнник.

Дождался ли он такого признания при своей жизни? Признания, которого он заслуживал за свой талант, Григорий Тютюнник так и не дождался, оно пришло после его смерти. Этот случай характеризует чуть ли не всю нашу критику наиболее точно. И если она в своей массе изменила свое отношение к Григорию Тютюннику, это, по моему убеждению, вовсе не значит, что критика изменилась в лучшую сторону. Как писались эти повести? Тогда, в шестидесятых годах, и литература всесоюзная, и общество наше ожидало от писателей объективного, правдивого слова о послевоенном времени. Без реалистичного его показа нельзя было уверенно двигаться дальше. Следовательно, необходимость в таких вещах брала истоки в самой общей атмосфере, потому-то они были не просто себе литературными произведениями, а имели общественный вес. Была потребность в том, чтобы сказать себе: не было в те годы и не могло быть на наших людях чего-то необычного, ходили они в куфайках, чунях и т. д., а работа их была крайне тяжелой и оценена не очень высоко... У меня, выходца из учительской семьи, была необходимость сказать, что сельские учителя в те годы в то же время напоминали крестьян, чьих детей, они учили, потому что должны были убирать огород, вести хозяйство, нести на себе иго не очень удобного быта.

Не знаю, стоит ли здесь говорить о сознательном «заострении» этих проблем, - просто хотелось показать все ближе к истине, к объективному состоянию. По-видимому, тогда вот стремление «ближе к истине» и казалось заострением, когда общая картина рисовалась в весело оптимистичном мажоре. Следовательно, эти вещи навеяны и тогдашними общественными и литературными обстоятельствами, и сознательным стремлением, и интуицией. Картины послевоенной жизни были такие яркие в памяти, что сами как будто просились на бумагу... Вот все вместе - и «подтолкнуло». (К тому же, повторяю, сработало тогда желание найти себя не в лирико-поэтической прозе, которая скорее держалась на моей личной заинтересованности, а в прозе реалистичной, которая казалась мне чуть ли не шедевром, так она резко дисгармонировала со строем моих эмоций).

 Вы в последнее время пишете так называемые эксцентрические рассказы («Обольстительницы и искусительницы», «Женщины, как женщины»), множество характеров в которых, как будто своеобразные зеркала, отображают существенные грани основного характера в ситуациях необычных, но полностью реальных.

Что послужило стимулом для появления таких рассказов и таких характеров? Откуда идут на Вас импульсы? Из классики украинской? Из мировой? Влияние творчества Альберто Моравия или Гоголя? А возможно, здесь чувствуется та сакраментальная латиноамериканская «магическая проза»? - Так называемые «эксцентрические рассказы» можно найти в моей книжке «Охота с гончим псом», которая предшествовала появлению «Одолженного мужчины».

Сам себе теперь я говорю, что эти рассказы - своеобразный пролог к «эксцентрическому» роману, своеобразная подготовка в более локальном жанре перед овладением жанром глобальным в нашей прозе. Понятие «эксцентрика» здесь употребляется не в значении экстравагантности, химеричной выдумки, что против здравого смысла и логики жизни, а, наоборот, здесь «эксцентрика» - это то полностью реальное, полностью правдивое явление, которое характеризует действительность в плане логического исключения, а не ежеминутной закономерности. Но вот это логическое исключение, как поразмышлять, и есть редкая закономерность, которая ставит человеческие характеры в такую зависимость, в такие отношения, что они должны оказаться взрывными, острыми, может, слишком с неожиданной стороны. Эксцентрическая ситуация помогает ориентировать жизненный материал в драматических соотношениях.

 Великий мастер эксцентрики такого рода (в моем понимании) - драматург Мольер. Мольеровская эксцентрика существует для того, чтобы поставить характеры в исключительные позиции, таким образом, выделяя их сущность. В таком же плане эксцентриком можно считать Гоголя, особенно же его «Мертвые души» или «Ревизор». Пушкин, рассказывая Гоголю сюжет будущего «Ревизора», знал, что рассказывает. Никто из нынешних критиков не упрекнет Гоголя за нетипичность ситуации в «Ревизоре», хотя, конечно, ситуация анекдотическая.(Мне приходилось слышать, что ситуация в моем романе «Одолженный мужчина» с обменом мужчины на телку - не в традициях украинского села. А разве я утверждаю, что в традициях?!) Чувствуется, что в последнее время буквалистское течение рассказа с засильем натуралистических подробностей, достоверных деталей, потеряло в силе и в том значении, которое еще имело, кажется, совсем недавно.

Краткий пересказ
Понравилась статья? Поделиться с друзьями: