Мандельштам в книге «О поэзии»

  

Как вольный стрелок культурной истории, Мандельштам подвизается в своей книге «О поэзии». Показательна характеристика Франсуа Виллона; Виллон — человек и поэт — рассмотрен на фоне готики, и культурное содержание эпохи вмышлено в строфы Виллона и в его бытовой темперамент. Также Андре Шенье обдуман как выражение стиля двух эпох, кончающегося XVIII века и предчувствуемого века XIX. Очень важно: связи личности с эпохой не мыслятся Мандельштамом рационально, он подозревает нерасчлененное, парадоксальное взаимодействие различнейших вещей и взаимодействие почти физическое, физическое взаимопроникание. Поэтому, рассуждая о поэтике Шенье, он ставит вопрос: «Не подтверждается ли влияние на Шенье со стороны Монтескье и английского государственного права, в связи с пребыванием в Англии».

Английское государственное право для Мандельштама наравне с особым составом крови в жилах Шенье, быть может, и поэтому так близко он его подводит к стихам французского поэта.

Вообще: Мандельштам намеренно сокращает дистанцию между культурным фоном и фигурой, помещенной на этом фоне,— поэтому связь того и другого ощущается более конкретной и конкретнее становится самый фон. В своих историко-культурных «опытах» Мандельштам действует не как теоретик, а как поэт, конечно. Что же касается замечательных портретов, данных в «Шуме времени», то методика здесь та же, а новизна и действенность— от несоответствия между моделью и способом ее портретирования: «культурно-исторический» подход получает небывалое применение — со «знаменитых» людей он переносится на вовсе незнаменитых; способ, которым фиксируется Франсуа Виллон или Андре Шенье, оказывается действительным также для скромных и ничуть исторически не отмеченных мандельштамовских матери и отца или для педагога Острогорского. Об Острогорском: «Он не привился в двадцатом веке, хотя и хотел в него попасть». И та же характеристика «временем» в портрете отца.

«По существу отец переносил меня в совершенно чужой век и отдаленную обстановку, но никак не еврейскую. Если хотите, это был чистейший восемнадцатый или даже семнадцатый век просвещенного гетто где-нибудь в Гамбурге. Религиозные интересы вытравлены совершенно. Просветительная философия претворилась в замысловатый талмудический пантеизм. Где-то поблизости Спиноза разводит в банке своих пауков. Предчувствуется — Руссо и его естественный человек. Все до-нельзя замысловато и схематично. Четырнадцатилетний мальчик, которого натаскивали на раввина и запрещали читать светские книги, бежит в Берлин, попадает в высшую талмудическую школу, где собрались такие же упрямые, рассудочные, в глухих местечках метившие в гении юноши; вместо талмуда читает Шиллера и, заметьте, читает его как новую книгу; немного продержавшись, он попадает из этого странного университета обратно в кипучий мир семидесятых годов, чтобы запомнить конспиративную молочную лавку на Караванной, откуда подводили мину под Александра, и в перчаточной мастерской и на кожевенном заводе проповедует обрюзгшим и удивленным клиентам философские идеалы восемнадцатого века».

Цитирую Реми де Гурмона, весьма классичного критика-импрессиониста. Дается «отражение» поэзии Анри де Ренье:

«В собрании его последних произведений можно насчитать по крайней мере пятьдесят стихов, заканчивающихся словами: «золотые птицы», «золотые лебеди», «золотой бассейн», «золотой цветок», «мертвое озеро», «мертвый день», «мертвая мечта», «мертвая осень».

Так, у объекта «отбираются» все его густо-специфические признаки. И предлагается, как отвар из них, краткая портретная характеристика.

«Анри де Ренье живет в старинном замке Италии, среди эмблем и рисунков, которыми украшены его стены. Он предается своим грезам, переходя из зала в зал. Вечером он спускается по мраморным ступеням в парк, вымощенный каменными плитами. Там, среди бассейнов и прудов, он погружается в мечты в то самое время, как черные лебеди в своих гнездах трепетно взмахивают крыльями, а павлин, одинокий как король, величаво наслаждается умирающим великолепием золотых сумерек». Мне кажется, что Мандельштам параллелен Реми де Гурмону. Он тоже обращается к «объемным», большого вмещения фактам — в прозаический абзац он ввергает улицу, культурную эпоху, смену музыкальных династий — из «широкого» факта приготавливается аббревиатура, стиснутый в малом пространстве отвар специфического.

В «Египетской марке» характерна фиксация петербургской Сенной — ее бытового стиля.

Мандельштам работает в литературе как на монетном дворе. Он подходит к грудам вещей и дает им в словах «денежный эквивалент», приводит материальные ценности, громоздкие, занимающие площадь, к удобной монетной аббревиатуре. Образы его «монетны», мне кажется, в этом их суть.

Стиль Мандельштама имеет откровенную тенденцию интенсивно «сокращать» внешний мир,— благодаря особым переносам фраза несет у него предельную вещевую нагрузку.

Мандельштам насильственно заставляет нас вчувст-вовать в вещь атрибуты, ей не принадлежащие, но взятые от комплексов, в которых вещь участвует. Первый пример — самый невинный: «Она обновляет географическую карту соленым морским первопутком, гадая на долларах и русских сотенных с их зимним хрустом». Здесь происходит пересадка эпитетов с вещей, которым они присущи, на вещи смежные: первопуток не соленый, но соленое — море; у сотенных потому «зимний» хруст, что они русские: Россия — зимние ассоциации.

«Петербургский извозчик — это миф, козерог. Его нужно пустить по зодиаку. Там он не пропадет со своим бабьим кошельком, узкими, как правда, полозьями и овсяным голосом». В этой «монете» о петербургском извозчике внимем последнему эпитету. Почему овсяный голос? Так вот: из группы вещей, из тесного сращения вырывается только одна вещь, и на нее переносятся признаки остальных, не взятых в фразу; из коллектива: лошадь — сани — извозчик использован почти только извозчик, лошадь со своим овсом ржет в текст эпитетом «овсяный», приданным извозчику.

Эпитет несколько фантастический — это сбрасывание эпитетов окружения на одну замещающую вещь должно вести, конечно, к невязкам с реальностью.

Тогда смотрите «монету» об аптеке: вместо «всей» аптеки дается один телефон, и как в голос извозчика упрятана лошадь с ее овсом, так в телефон упрятана аптека: «Аптечные телефоны делаются из самого лучшего скарлатинового дерева. Скарлатиновое дерево растет в клистирной роще и пахнет чернилами. Не говорите по телефону из петербургских аптек: трубка шелушится и голос обесцвечивается». На телефон накинуты не только признаки аптеки — «родовое» восприятие вещи ширится, и за аптекой притянуты более отдаленные зоны болезни и медицины. И оголена фантастичность приема в «скарла-тиновом дереве», «клистирной роще» и в «шелушении» телефонной трубки.

«Родовым» восприятием взяты почти все вещи в «Египетской марке». Родовым восприятием, чьей только частностью является мандельштамовское неустанное вложение вещей в их культурно-исторические «гнезда».

Способом «аптеки» и «извозчика» прочеканены все петербургские эпизоды о культуре и быте (Фонтанка, Ка-менноостровский, музыка, театр и проч.).

Краткий пересказ
Понравилась статья? Поделиться с друзьями: